|
Изложение: Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Дневник провинциала в Петербурге
Изложение: Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Дневник провинциала в Петербурге
Дневник?
Да нет! Скорей, записки, заметки, воспоминания — верней, физиология (забытый
жанр, в котором беллетристика сочетается с публицистикой, социологией,
психологией, чтобы полней, да и доступней описать некий социальный срез). И вот
герой уже едет в поезде, мчащем его из российской провинции в российскую
столицу, вагон полон таких же, как и он, провинциалов, и сетует провинциал, что
нигде от провинции не укрыться (даже на постой губерния устраивается в одну и
ту же гостиницу), размышляет, кой черт его дернул перекочевать в Петербург, ибо
ни концессий на строительство железных дорог, ни прочих неотложных дел нет у
него и в помине.
Однако
среда, как известно, засасывает: все бегают по министерствам и ведомствам, и
герой начинает бегать если не туда же, так хоть в устричную залу к Елисееву, на
эту своеобразную биржу, где мелькают кадыки, затылки, фуражки с красными
околышами и кокардами, какие-то оливковые личности — не то греки, не то евреи,
не то армяне, — анемподисты тимофеичи, вершащие суд да дело за коньяком,
балыком, водочкой. Круговорот суетливо-делового безделья засасывает: все
стремятся в театр поглазеть на заезжую актриску Шнейдер — и наш туда же…
Жуируют, пустословят, а все угнетает мысль, будто есть еще нечто, что
необходимо бы заполучить, но в чем состоит это нечто — вот этого-то именно герой
сформулировать и не может. Невольно он припоминает своего дедушку Матвея
Иваныча, который и жизнью жуировал — полицию наголову разбивал, посуду в
трактирах колотил, — и в мизантропию не вдарялся. Правда, внук додумывается до
того, что тоскует он, потому как не над кем и не над чем повластвовать, хоть и
жаль ему не крепостного права, а того, что, несмотря на его упразднение, оно
еше живет в сердцах наших.
Приятель
провинциала Прокоп не дает ему расслабиться: протаскивает беднягу по всем
кругам и обществам, где проекты пишут (нынче прожекты эти в моде, все их пишут
— один о сокращении, другой о расширении, иной о расстрелянии, сякой о
расточении, ведь всякому-то пирожка хочется). «Народ без религии — все равно
что тело без души <…> Земледелие уничтожено, промышленность чуть-чуть
дышит, в торговле застой <…> И чего цееремониться с этой паскудной
литературой? <…> Скажите, куда мы идем?» — демократические круги
чрезвычайно озабочены судьбою родины. Что же касается расстреляния, то
небесполезно подвергнуть оному нижеследующих лиц: всех несогласномысляших;
всех, в поведении коих замечается отсутствие чистосердечия; всех огорчающих
угрюмым очертанием лица сердца благонамеренных обывателей; зубоскалов и
газетчиков — и только. С раута на раут, от одного общества либерально-испуганных
людей к другому, пока провинциал с Прокопом не напиваются до чертиков и ночуют,
милости ради, на квартире помощника участкового надзирателя. Нет, видно, без
дедушкиной морали никуда не деться: только одно средство оградить свою жизнь от
неприятных элементов, — откинув сомнения, снова начать бить по зубам. И в
оцепенении герой задумывается: неужели и в новейшие прогрессивные времена на
смену уничтожительно-консерватив-ной партии грядет из мрака партия, которую уже
придется назвать науничтожательнейше-консервативнейшею?
Итак,
начитавшись проектов, преимущественно сочинения Прокопа (о необходимости
децентрализации, о необходимости оглушения в смысле временного усыпления
чувств, о переформировании де сиянс академии), провинциал впадает в состояние
каких-то особенно тревожных и провидческих сновидений. Ему снится, что он
одиноко умирает в меблированных комнатах, нажив на откупщичестве миллион
рублей. И тут автор описывает, как душа покойного наблюдает за разграблением
нажитого. Все, что мог, — от ценных бумаг до батистовых платков — стащил
закадычный друг Прокоп. А в родовой усадьбе при деревне Проплёванной сестрицы
Машенька и Дашенька, племянницы Фофочка и Лёлечка, елейными голосами поминая
покойника, думают, как бы перетянуть друг у друга куски наследства.
Промелькнули
годы — и вот уже постаревший Прокоп живет под гнетом шантажиста Гаврюшки,
бывшего номерного, который видел, как барин в чужое добро руку запустил.
Приезжает адвокат, зачинается дело, страж закона пытается урвать с Прокопа свои
законные, и только из-за несговорчивости обоих все доходит до суда. Прокоп
выигрывает свое дело, поскольку резон российских заседателей — свое да
упускать! этак и по миру скоро пойдешь! После такого сновидения герою хочется
лишь одного — бежать! Да куда? Из провинции в столицу уже бежал, не обратно же
возвращаться…
Провинциал
устремляется к своему старинному приятелю Менандру Перелестнову, который еще в
университете написал сочинение «Гомер, человек и гражданин», перевел страницу
из какого-то учебника и, за оскуднением, стал либералом и публицистом при
ежедневном литературно-научно-публицистическом издании «Старейшая Всероссийская
Пенкоснимательница». Вообще-то нашего героя нельзя назвать чуждым литературному
труду: экземпляр юношеской повестушки «Маланья», из крестьянской жизни, отлично
переписанный и великолепно переплетенный, и доднесь хранится у провинциала.
Друзья сошлись на том, что нынче легко дышится, светло живется, а главное —
Перелестнов обещает ввести товарища в почти тайный «Союз Пенкоснимателей». Герой
знакомится с Уставом Союза, учрежденного за отсутствием настоящего дела и в
видах безобидного препровождения времени, а вскоре и с самими его членами, в
основном журналистами, сотрудниками различных изданий, вроде «Истинного
Российского Пенкоснимателя», «Зеркала Пенкоснимателя»,
«Общероссийской
Пенкоснимательной Срамницы», где, кажется, под разными псевдонимами один и тот
же человек полемизирует сам с собой. А так… кто из этих пенкоснимателей
занимается родословной Чурилки; кто доказывает, будто сюжет «Чижика-пыжика»
заимствован; кто деятельно работает на поддержание «упразднения». Словом,
некомпетентность пенкоснимателей в вопросах жизни не подлежит сомнению; только
в литературе, находящейся в состоянии омертвения, они могут выдавать свой
детский лепет за ответы на вопросы жизни и даже кому-то импонировать. При этом
литература уныло бредет по заглохшей колее и бессвязно бормочет о том, что
первым попадает под руку. Писателю не хочется писать, читателю — читать
противно. И рад бежать, да некуда…
Однако
главнейшим событием для провинциала, после погружения в мир пенкоснимателей,
стала мистификация VIII международною статистического конгресса, на который
слетаются заатлантические друзья, дутые иностранцы; легковерные же русские
делегаты, среди которых Кирсанов, Берсенев, Рудин, Лаврецкий, Волохов, их
кормят-поят, устраивают экскурсии, собираются показать Москву и Троице-Сергиеву
лавру. Между тем на рабочих заседаниях выясняется, по каким статьям и рубрикам
в России вообще возможно проводить статистические исследования. Наконец, любовь
россиян пооткровенничать с иностранцами, полиберальничать перед европейцами
приводит к, казалось бы, неизбежному завершению: весь конгресс оказался
ловушкой, чтобы выяснить политические взгляды и степень лояльности господ
российских делегатов. Их переписывают и обязывают являться на допросы в некое
потайное место. Теперь смельчаки и фрондеры готовы друг друга заложить, да и
сам себя каждый разоблачает, лишь бы выказать свою благонадежность и отмазаться
от соучастия уж Бог знает в чем. Кончается все обычным свинством: у
подследственных вымогают хоть сколько-нибудь денег, обещая тотчас прекратить
дело. Вздох всеобщего облегчения… Впрочем, по многочисленным ляпам и оговоркам
давно пора было бы догадаться, что это глупо-грубый розыгрыш с целью
поживиться.
Оробевший
провинциал сидит дома и с великой тоски начинает строчить статейки; так
свободная печать обогащается нетленками на темы: оспопрививание; кто была
Тибуллова Делия? геморрой — русская ли болезнь? нравы и обычаи летучих мышей;
церемониал погребения великого князя Трувора — и длинный ряд других с тонкими
намеками на текущую современность. И снова, как наваждение, надвигается на
провинциала сонная греза о миллионе, о собственной смерти, о суде над
проворовавшимся Прокопом, чье дело, по кассационному постановлению, решают
разбирать поочередно во всех городах Российской империи. И снова неприкаянная
душа летает над окаянной землею, над всеми городами, в алфавитном порядке,
наблюдая повсеместно триумф пореформенного правосудия и вальяжную
изворотливость Прокопа, радуясь неумолкаемому звону колоколов, под который
легко пишутся проекты, а реформаторские затеи счастливым образом сочетаются с
запахом сивухи и благосклонным отношением к жульничеству. Сестриц же навешает в
Проплёванной молодой адвокат Александр Хлестаков, сын того самого Ивана
Александровича. Он перекупает право на все наследство за пять тысяч наличными.
Душа провинциала переносится в Петербург. Александр Иванович обдумывает, где
найти совершенно достоверных лжесвидетелей, чтобы завалить Прокопа?
Лжесвидетелей находят, да только тех, которых подсунул сам Прокоп, чтобы надуть
новых родственников провинциала. Его душа снова переносится в самый конец XIX
в. Прокоп все еще судится, с триумфом выиграв в ста двадцати пяти городах, раздав
на то почти весь украденный миллион. Между тем прогрессивные перемены в
царстве-государстве необычайные: вместо паспортов введены маленькие карточки;
разделения на военных и статских не существует; ругательства, составлявшие
красу полемики 70-х гг., упразднены, хотя литература совершенно свободна…
Пробуждается герой в… больнице для умалишенных. Как туда попал, не помнит и не
ведает. Одно утешение — там же сидят оба адвоката Прокопа и Менандр. Тем и
завершается год, проведенный провинциалом в Петербурге.
В
желтом доме, на досуге, герой подводит итоги всему увиденному-услышанному, а
главным образом, разбирает, кто же такие эти «новые люди», которых он познал в
столице. Тут до него доходит, что «новые люди» принадлежат к тому виду
млекопитающих, у которых по штату никаких добродетелей не полагается. Люди же,
мнящие себя руководителями, никак повлиять на общее направление жизни не в
силах по одному тому, что, находясь в лагере духовной нищеты, они порочны. От
среднего человека тоже ждать нечего, ибо он — представитель малочувствительной
к общественным интересам массы, которая готова даром отдать свои права
первородства, но ни за что не поступиться ни одной ложкой своей чечевичной
похлебки. И винит себя провинциал как новоявленный либерал, что на новые формы
старых безобразий все кричал: шибче! наяривай!
Итак,
одним из итогов дневника провинциала становится осознание жизненной пустоты и
невозможности куда-нибудь приткнуться, где-нибудь сыграть деятельную роль. И
напрасно провинциальная интеллигенция валом валит в Петербург с мыслью: не
полегче ли будет? не удастся ли примазаться к краешку какой-нибудь концессии,
потом сбыть свое учредительное право, а там — за границу, на минеральные воды…
|