БОЛЬШАЯ НАУЧНАЯ БИБЛИОТЕКА  
рефераты
Добро пожаловать на сайт Большой Научной Библиотеки! рефераты
рефераты
Меню
Главная
Банковское дело
Биржевое дело
Ветеринария
Военная кафедра
Геология
Государственно-правовые
Деньги и кредит
Естествознание
Исторические личности
Маркетинг реклама и торговля
Международные отношения
Международные экономические
Муниципальное право
Нотариат
Педагогика
Политология
Предпринимательство
Психология
Радиоэлектроника
Реклама
Риторика
Социология
Статистика
Страхование
Строительство
Схемотехника
Таможенная система
Физика
Философия
Финансы
Химия
Хозяйственное право
Цифровые устройства
Экологическое право
Экономико-математическое моделирование
Экономическая география
Экономическая теория
Сельское хозяйство
Социальная работа
Сочинения по литературе и русскому языку
Товароведение
Транспорт
Химия
Экология и охрана природы
Экономика и экономическая теория

Статья: Поэзия Николая Туроверова

Статья: Поэзия Николая Туроверова

Ранчин А. М.

Николай Николаевич Туроверов родился в станице Старочеркасской 18 (30 нового стиля) марта 1899 г. Его отец был донским казаком. После окончания реального училища он в 1914 г. поступил добровольцем в Лейб-гвардии Атаманский полк, участвовал в боевых действиях на фронте Первой мировой войны. После Октября 1917 г., вернувшись на Дон, в отряде есаула Чернецова сражался с большевиками. Потом был знаменитый — невыносимо тяжелый и невероятный по отчаянному мужеству — Ледяной поход маленькой армии генерала Л.Г. Корнилова, обложенной и преследуемой красными. В боях с большевиками Туроверов был четырежды ранен. В ноябре 1919 г. его назначили начальником пулеметной команды Атаманского полка, немного позже наградили орденом Владимира 4-й степени. На одном из последних пароходов с врангелевскими войсками он навсегда покинул Россию. Начались скитания: лагерь на острове Лемнос, Сербия и, наконец, Франция. Во время Второй Мировой войны Туроверов сражался с немцами в Африке в составе 1-го кавалерийского полка французского Иностранного легиона, которому посвятил поэму "Легион". Вернулся в Париж, служил в банке. Создал "Кружок казаков-литераторов", с 1947 по 1958 годы возглавлял Казачий Союз, редактировал газету с таким же названием. В 1954 г. стал одним из основателей и журнала «Родимый Край». В 1965 году Туроверов вышел на пенсию. В этот же год в Париже был издан его итоговый сборник «Стихи. Книга пятая». Скончался 23 сентября 1972 г., похоронен на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Лирику Туроверова отличают прежде всего тяготение к поэтике фрагмента, отрывка, и целомудренный отказ от прямого выплеска чувства. Эмоции оставлены в подтексте. Поэт как бы бесстрастно констатирует происходившее с ним – поход, ориентиры маршрута:

Мы шли в сухой и пыльной мгле

По раскалённой крымской глине.

Бахчисарай, как хан в седле,

Дремал в глубокой котловине.

И в этот день в Чуфут-Кале,

Сорвав бессмертники сухие,

Я выцарапал на скале:

Двадцатый год — прощай, Россия!

1920

Сухая и пыльная мгла, раскаленная красная глина предметны, это, казалось бы, однозначные в своей точности образы. Но стихотворение ведь посвящено разлуке с Родиной, которая признается вечной: «прощай, Россия!», не «до свиданья». И потому мгла и красный цвет раскаленной (как металл, краснеющий при высоких температурах) глины приобретают трагическую символичность, ассоциируются с вселенской катастрофой и с Концом света. Сам мотив бессмертия оказывается окрашен гибелью: таковы парадоксальное, звучащее как оксюморон выражение «бессмертники сухие». Эта невысказанная боль еще отчетливее на фоне безмятежно, по-царски (по-хански) вольготно дремлющего Бахчисарая.

Пластичность и зримость картин порой приближается к кинематографическому кадру:

Уходили мы из Крыма

Среди дыма и огня.

Я с кормы всё время мимо

В своего стрелял коня.

А он плыл, изнемогая,

За высокою кормой,

Всё не веря, всё не зная,

Что прощается со мной.

Сколько раз одной могилы

Ожидали мы в бою.

Конь всё плыл, теряя силы,

Веря в преданность мою.

Мой денщик стрелял не мимо —

Покраснела чуть вода…

Уходящий берег Крыма

Я запомнил навсегда.

1940

Не случайно этот эпизод перекликается с одной из заключительных сцен фильма «Служили два товарища», снятого в СССР, но запечатлевшего исход Белой армии из Крыма отнюдь не посредством официозных клише.

Совсем иной предметный мир старой России, казачьей родины:

СТАРЫЙ ГОРОД

На солнце, в мартовских садах,

Еще сырых и обнаженных.

Сидят на постланных коврах

Принарядившиеся жены.

Последний лед в реке идет

И солнце греет плечи жарко;

Старшинским женам мед несет

Ясырка — пленная татарка.

Весь город ждет и жены ждут,

Когда с раската грянет пушка,

Но в ожиданьи там и тут

Гуляет пенистая кружка.

А старики все у реки

Глядят толпой на половодье, —

Из под Азова казаки

С добычей приплывут сегодня.

Моя река, мой край родной,

Моих прабабок эта сказка,

И этот ветер голубой

Средневекового Черкасска.

1938

Это предметность торжественная, праздничная — сказочно-песенная: пировальный мед, пенистая кружка. Мир далекой казачьей старины, поданный, впрочем, тоже с эмоциональной целомудренностью; вся невысказанная пронзительная боль заключена лишь в одном неожиданном эпитете ветра «голубой», передающее упоение волей, свободной стихией казачества.

Туроверов вообще мастер неожиданного и одновременно точного эпитета. В еще одних скорбных стихах о разлуке он соединяет ощутимые в своей вещественности атрибуты (попона «шершавая», а люди «усталые») с многозначительным именованием Черного моря «Понтийским» на античный лад. И сразу вспоминаются тоскливые «Письма с Понта» Овидия. И вместе с тем, привычное для погруженного в мировую культуру читателя, это именование моря звучит на фоне крымских реалий чужестранно и отчужденно. А предметное определение моря «ледяное» (Туроверов покинул родину в холодном ноябре) превращается в ранящую метафору «Ледяная душа кораблей». Тем самым кораблям придаются такие оттенки значения, как бездушие и мертвенность, и они начинают ассоциироваться с холодной могилой и с небытием:

В эту ночь мы ушли от погони,

Расседлали своих лошадей;

Я лежал на шершавой попоне

Среди спящих усталых людей.

И запомнил и помню доныне

Наш последний российский ночлег,

Эти звёзды приморской пустыни,

Этот синий мерцающий снег.

Стерегло нас последнее горе, —

После снежных татарских полей, —

Ледяное Понтийское море,

Ледяная душа кораблей.

1931

Туроверов не чурается словесных повторов, напротив, он им привержен. «Сухая» пыль, и «сухие» бессмертники, «ледяное» море и «ледяная» душа кораблей.

Любящий точный эпитет, Туроверов блестяще владеет и эпитетом неожиданным. Прою все стихотворение как бы устремлено к этому острому определению, как, например, эпитет «веселая» в строке «Мачеха веселая моя»:

Франции

Жизнь не начинается сначала

Так не надо зря чего-то ждать;

Ты меня с улыбкой не встречала

И в слезах не будешь провожать.

У тебя свои, родные, дети,

У тебя я тоже не один,

Приютившийся на годы эти,

Чей то чужеродный сын.

Кончилась давно моя дорога,

Кончилась во сне и наяву, —

Долго жил у твоего порога,

И еще, наверно, поживу.

Лучшие тебе я отдал годы,

Все тебе доверил, не тая, —

Франция, страна моей свободы —

Мачеха веселая моя.

1938

Даже когда Туроверов прибегает к более откровенному и прямому выражению чувств и включает в свои стихи такие слова, как «тоска» или «тревога», рисуемая им картина все равно остается почти кинематографически зримой, с поворотом воображаемой «камеры» (Корнилов – «правее»), с переходом к крупному плану («дымящийся гребень сугроба», «блеск тускловатый погона»). При этом автор смотрит на себя со стороны и причисляет свое единичное «я» к трагической судьбе многих «мы» - участников Ледяного похода:

Не выдаст моя кобылица,

Не лопнет подпруга седла.

Дымится в Задоньи, курится

Седая февральская мгла.

Встаёт за могилой могила,

Темнеет калмыцкая твердь

И где-то правее — Корнилов,

В метелях идущий на смерть.

Запомним, запомним до гроба

Жестокую юность свою,

Дымящийся гребень сугроба,

Победу и гибель в бою,

Тоску безъисходного гона,

Тревоги в морозных ночах,

Да блеск тускловатый погона

На хрупких, на детских плечах.

Мы отдали всё, что имели,

Тебе восемнадцатый год,

Твоей азиатской метели

Степной — за Россию — поход.

1931

Вопреки кажущейся простоте, обнаженности, стихотворения Туроверова глубоко укоренены в поэтической традиции. Так, и кобылица, и татарская тема перекликаются, несомненно, с блоковским циклом «На поле Куликовом», с его «степной кобылицей» и с «стрелой татарской древней воли».

Иногда стихи Туроверова проецируются и на классический литературный фон, - но уже для создания разительного контраста между с трудом забываемыми пушкинскими стихами и «огнем», «дымом» и «погоней»:

Фонтан любви, фонтан живой

Принес я в дар тебе две розы.

Пушкин

В огне все было и в дыму, —

Мы уходили от погони.

Увы, не в пушкинском Крыму

Теперь скакали наши кони.

В дыму войны был этот край,

Спешил наш полк долиной Качи,

И покидал Бахчисарай

Последним мой разъезд казачий.

На юг, на юг. Всему конец.

В незабываемом волненьи,

Я посетил тогда дворец

В его печальном запустеньи.

И увидал я ветхий зал, —

Мерцала тускло позолота, —

С трудом стихи я вспоминал,

В пустом дворце искал кого-то.

Нетерпеливо вестовой

Водил коней вокруг гарема, —

Когда и где мне голос твой

Опять почудится Зарема?

Прощай, фонтан холодных слез.

Мне сердце жгла слеза иная —

И роз тебе я не принес,

Тебя навеки покидая.

1938

Замечательны у Туроверова смысловые сдвиги в развитии темы. Вот один пример:

Наташе Туроверовой.

Выходи со мной на воздух,

За сугробы у ворот.

В золотых дрожащих звездах

Темносиний небосвод.

Мы с тобой увидим чудо:

Через снежные поля

Проезжают на верблюдах

Три заморских короля;

Все они в одеждах ярких,

На расшитых чепраках,

Драгоценные подарки

Держат в бережных руках.

Мы тайком пойдем за ними

По верблюжьему следу,

В голубом морозном дыме

На хвостатую звезду.

И с тобой увидим после

Этот маленький вертеп,

Где стоит у яслей ослик

И лежит на камне хлеб.

Мы увидим Матерь Божью,

Доброту Ее чела, —

По степям, по бездорожью

К нам с Иосифом пришла;

И сюда в снега глухие

Из полуденной земли

К замороженной России

Приезжают короли

Преклонить свои колени

Там, где благостно светя,

На донском душистом сене

Спит небесное Дитя.

1930

Рождественская тема, образ вертепа сначала поданы в отождествлении этого вертепа – рукотворных праздничных яслей со всем Божьим миром, исполненным ярких, хотя и как будто бы чуть «чрезмерных» красок: «золотые» звезды, «темносиний» небосвод. Это как будто бы реальный зимний пейзаж: звезды, конечно, «дрожащие» потому, что такими видятся глазам в морозном воздухе, дымном от холода. (Хотя одновременно допустимо и другое понимание: это дрожь метафорическая – звездам холодно от мороза.) Но появление скачущих «королей» превращает реальную картину в полусказочное видение. Потом идущие по их следу словно бы набредают именно на милую рождественскую вещицу – «маленький вертеп» с фигурками ослика, Приснодевы и Иосифа. И – новое превращение: Божественный Младенец спит «на донском пушистом снеге». Вертеп превращается в Россию, и тема Рождества соединяется с темой возвращения на родину.

Другой пример нелинейного развития темы — стихотворение «Было их с урядником тринадцать…»:

Было их с урядником тринадцать, —

Молодых безусых казаков.

Полк ушел. Куда теперь деваться

Средь оледенелых берегов?

Стынут люди, кони тоже стынут;

Веет смертью из морских пучин...

Но шепнул Господь на ухо Сыну:

Что глядишь, Мой Милосердный Сын?

Сын тогда простер над ними ризу,

А под ризой белоснежный мех,

И все гуще, все крупнее книзу

Закружился над разъездом снег.

Ветер стих. Повеяло покоем.

И, доверясь голубым снегам,

Весь разъезд добрался конным строем,

Без потери, к райским берегам.

1947

Смерть казачьего разъезда от холода в заснеженном поле оборачивается в мире ином райским блаженством, «оледенелые берега» - ловушка, в которой оказался отряд, - как бы превращаются в высшей реальности в «райские берега». Смертный снег – в то же время Господня риза. Урядник и двенадцать его казаков соотнесены с Христом и апостолами. Подтекст стихотворения – поэма Блока «Двенадцать». Но Блок уподобил апостолам красногвардейцев – убивающих, Туроверов, его опровергая, сближает с учениками Христа казаков – умирающих.

Лирика Туроверова целостна, и в ней не прослеживается отчетливой или резкой эволюции – ни тематической, ни стилистической. Ее кажущаяся простота, предметность, эмоциональная сдержанность и глубинная связь с поэтической традицией роднят его с акмеистической поэтикой и с ее эмигрантскими отголосками (например, в лирике Георгия Адамовича и Георгия Иванова 1920—1930-х гг.). Словарь Туроверова, на котором строится его образность, намеренно ограничен и несколько архаичен: «чело», «скверны», «одинокая дорога жизни», или «холод сомнения», «вином наполненная чаша». Поэт полностью избежал футуристических увлечений, оставивших глубокий отпечаток в творчестве некоторых стихотворцев эмиграции (от Марины Цветаевой до Арсения Несмелова). Остался он свободен и от соблазна романтизации Белого дела и подвига добровольцев, - очевидно, не по идейным соображениям, но ощущая угрозу оказаться банальным и погрешить против вкуса. Ведь Туроверов и позднее не отказался от идей юности.

В его лирике только самые ранние стихи явственно выделяются своей непохожестью на остальные. Для них характерны еще не осложненная глубоким смыслом предметность, незатейливое любование пейзажем и предметами:

Закат окрасил облака

И лег в реке отсветом рыжим.

Плотва склевала червяка, —

Мой поплавок давно недвижим.

Струит в лицо степная тишь

Последний хмель благоуханий.

Гляжу на сохнущий камыш

И не мечтаю о сазане.

1916

Ранний Туроверов еще не перекликается, не «аукается» с классикой, а почти рабски ей следует:

Двух вороных могучий бег,

Полозьев шум слегка хрустящий,

Морозный день и ветер мчащий

Лицу навстречу колкий снег.

О, как родны и ветла вех,

И дым поземки мутно синий,

И кучера на шапке мех

И на усах пушистый иней.

1916

Эти строки – своего рода соединение русской зимней элегии («Первого снега» князя П.А. Вяземского и других) с картинными описаниями из «Евгения Онегина»: мех и иней взялись едва ли не из пушкинских строк «Морозной пылью серебрится / Его бобровый воротник».

«Поздний» Туроверов (в стихотворениях 1950—1960-х гг.) порой стремится к освобождению от поэтизмов, от метафоры:

Я хочу устать.

Чтобы спать и спать.

Но опять во сне

Ты идешь ко мне

И лежишь со мной

До утра живой.

Не прощанье, только до свиданья,

Никакой нет тайны гробовой,

Только потаенное свиданье,

Все, что хочешь, только не покой.

1957

Иногда его стихотворения превращаются в непритязательные зарисовки:

По крутогорью бродят овцы,

Ища промерзлую траву.

Туманный день. Не греет солнце.

Палю костер и пса зову.

Иди, мой пёс, сюда погреться.

Смотри, какая благодать!

Вот так бы сердцу разгореться

И никогда не остывать.

1957

Впрочем, и здесь сохраняется столь любимый им семантический сдвиг: от костра, который несложно запалить, к старому сердцу, которое не сможет так разгореться и скоро застынет. Так трагическая нота вдруг завершает кажущуюся гармонию.

Так же неожиданно вдруг в стихах о прошедшей жизни и об ожидании встречи с умершей мир иной обозначен почти шаловливой метафорой «заоблачная таверна»:

ТАВЕРНА

Жизнь прошла. И слава Богу!

Уходя теперь во тьму,

В одинокую дорогу

Ничего я не возьму.

Но, конечно, было б лучше,

Если б ты опять со мной

Оказалась бы попутчик

В новой жизни неземной.

Отлетят земные скверны,

Первородные грехи,

И в подоблачной таверне

Я прочту тебе стихи.

Талант и мастерство Туроверова проявляются и в даре создавать лаконичные тексты, приближающиеся к высокой простоте античных эпиграмм — кратких стихотворных надписей, в отличие от новоевропейских эпиграмм, как правило, чуждых сатирического начала. Туроверов, как и античные эпиграмматисты, тяготеет к философичности:

Возвращается ветер на круги своя,

Повторяется жизнь и твоя и моя,

Повторяется всё, только наша любовь

Никогда не повторится вновь.

1937

Это внешне совсем элементарное четверостишие в композиционном отношении весьма изысканно. Стихотворение открывается цитатой из ветхозаветной Книги Екклесиаста, или Проповедника (гл. 1, ст. 6): «Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои». Туроверов приводит библейскую строку в форме крылатого речения, афоризма, в которой она закрепилась в русской традиции – с церковнославянским окончанием в слове «своя». В церковнославянской Библии это речение звучит так: «Идетъ к югу и обходитъ к северу, обходитъ окрестъ, идетъ духъ, и на круги своя обращается духъ». Поэт в отличие от проповедника говорит не о «суете сует», а о вечном повторении как законе бытия. За этим философическим суждением, имеющим общеобязательную истинность, следует резкий переход к единичным жизням «Я» и его любимой, потом – опять констатация повторения как всеобщего закона существования. И вдруг внезапный слом: «любовь», интонационно выделенная благодаря межстиховой паузе, отрыву от предиката «не повторится», безвозвратна, неповторима.

Стихотворение — по-видимому, эхо пушкинских строк о ветре и любви девы из поэмы «Езерский»:

Зачем крутится ветр в овраге,

Подъемлет лист и пыль несет,

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, тяжел и страшен,

На черный пень? Спроси его.

Зачем арапа своего

Младая любит Дездемона,

Как месяц любит ночи мглу?

Затем, что ветру и орлу

И сердцу девы нет закона.

Но у Пушкина и ветер, и любовь девы стихийны, свободны, беззаконны. У Туроверова властвуют законы бытия – повторения всего и неповторимости любви.

Ветер – один из неизменных образов поэзии Туроверова, соотнесенный то со стихией мятежа, с чувством обреченности и затерянности в страшном мире, то с неизменным законом существования. И ветер, и «беззаконная комета / В кругу расчисленном светил» из пушкинского стихотворения «Портрет» превращаются в знаки неизменности бытия:

Веял ветер. Осыпался колос.

Среди звезд плыла на юг комета.

Был твой нежный, потаенный голос

Голосом с другого света.

Перечисленны давно все звезды,

Наливаются и осыпаются колосья;

Но как редко сквозь привычный воздух

Ветер музыку нездешнюю доносит.

1956

Нездешняя музыка – образ романтический, она – вестник иного, «небесного» бытия. Но вместе с нею главная ценность туроверовского поэтического мира – жизнь, бытие в их естественности, привычности и в их чудесности одновременно:

Мы глохнем к старости и ощущаем хуже

Весь этот мир и всех его людей,

Смеемся невпопад и невпопад мы тужим,

В плену своих навязчивых идей,

Которым грош цена.

Скудеющие души.

Воспоминания опять ведут туда,

Где отчий дом, наверное, разрушен

И мы уже забыты навсегда.

Воспоминания...

Но вот,

В пролет разрушенного дома

Вдруг засияет небосвод

Так неожиданно знакомо,

С такой степною простотой,

Что ничего уже не надо,

Ни мертвых, ни живых, ни сада,

Где мы увиделись с тобой.

1957

«Так неожиданно знакомо» - это словосочетание-оксюморон, может быть, наиболее точно передает восприятие мира поэтом. Небосвод – традиционный образ иного, высшего бытия («И в небесах я вижу Бога», как написал Лермонтов), небесный голубой цвет – старый символ надмирной гармонии. Но Туроверов и эти образы, сохраняя за ними высокий смысл, ассоциируя с прозрением и откровением вечности, наделяет «простотой». Поэзия в туроверовском мире, романтическая «музыка» как бы приравнена к обыденным, почти простецким «цветочкам», к «беленькому горошку у межи». «Нежданная» музыка стихов, вольное странствие белых облаков, стихам уподобленных, и банальные цветочки образуют один смысловой ряд, череду уподоблений, в которой от белизны облаков до белых лепестков придорожных цветов – рукой подать:

За стихов нежданное начало,

Музыку нежданную стихов,

Проплывающих над нами без причала.

На стихи похожих облаков, —

Я не знаю, — за цветочки ль эти,

Беленький горошек у межи,

Только стоит жить на этом свете,

Долго еще стоит жить.

1959

В привязанности к миру, в любви к его простым вещам у Туроверова есть нечто «детское», наивное. Он и рай представляет как царство детей и впадающих в детство стариков – вечный безмятежный праздник, картина в ярких красках:

Дети сладко спят, и старики

Так же спят, впадающие в детство.

Где-то, у счастливейшей реки,

Никогда не прекратится малолетство.

Только там, у райских берегов,

Где с концом сливается начало,

Музыка неслыханных стихов,

Лодки голубые у причала;

Плавают воздушные шары,

Отражая розоватый воздух,

И всегда к услугам детворы

Даже днем не меркнущие звезды.

И являются со всех сторон,

Человеку доверяющие звери

И сбывается чудесный сон, —

Тот, которому никто не верит.

Только там добры и хороши

Все, как есть, поступки и деянья,

Потому что взрослых и больших

Ангел выгнал вон без состраданья.

1951

Этот «немного сусальный» в своей детскости образ – защитная мечта от трагизма существования. Поэтический мир Туроверова отнюдь не безмятежен. Но этим он и прекрасен. Пушкин как-то обмолвился: «На свете счастья нет, но есть покой и воля» («Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»). Туроверов, видевший крушение родного мира, прошедший через изгнание, не верит в «покой». Ему он противопоставляет именно «волю» - «свободу». За которую нужно платить «болью». В этой мысли поэт перекликается с экзистенциализмом, одним из главных философских течений своего века:

Никто нас не вспомнит, о нас не потужит;

Неспешной водой протекают года.

И было нам плохо и станет нам хуже, —

Покоя не будет нигде, никогда.

Да мы и не ищем спокойного года,

Да нам и не нужен покой:

Свобода еще с Ледяного похода

Для нас неразлучна с бедой.

1948

Но итоговое, окончательное в своей смысловой глубине понимание бытия, страданий, трагедии у Туроверова – христианское. И дар любви к жизни, и смысл существования, и дар и призвание поэта искупаются страданием. Эти реальные, нелитературные мучения позволяют автору вновь обратиться к давней теме поэта-пророка, казалось бы, безнадежно обветшавшей и ставшей банальностью в постромантическую эпоху. Оправданным оказывается и невероятно дерзкий образ: Господь, наливающий чернила поэту.Туроверовский поэт направлен, подобно герою пушкинского «Пророка», в мир. Но его миссия – не «глаголом жечь сердца людей, а петь о любви к земному бытию и о «Божьей власти» над стихотворцем:

ПИЛИГРИМ

Мне сам Господь налил чернила

И приказал стихи писать.

Я славил все, что сердцу мило,

Я не боялся умирать,

Любить и верить не боялся,

И все настойчивей влюблялся

В свое земное бытие.

О, счастье верное мое!

Равно мне дорог пир и тризна, —

Весь Божий мир — моя отчизна!

Но просветленная любовь

К земле досталась мне не даром —

Господь разрушил отчий кров,

Испепелил мой край пожаром,

Увел на смерть отца и мать,

Не указав мне их могилы,

Заставил все перестрадать,

И вот, мои проверя силы,

Сказал: «иди сквозь гарь и дым,

Сквозь кровь, сквозь муки и страданья,

Навек бездомный пилигрим

В свои далекие скитанья,

Иди, мой верный раб, и пой

О Божьей власти над тобой».

1940

Так, в религиозном, в предельно высоком тематическом регистре, Николай Туроверов выражает оправдание собственного бытия и своего странничества.

Список литературы

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.portal-slovo.ru






17.06.2012
Большое обновление Большой Научной Библиотеки  рефераты
12.06.2012
Конкурс в самом разгаре не пропустите Новости  рефераты
08.06.2012
Мы проводим опрос, а также небольшой конкурс  рефераты
05.06.2012
Сена дизайна и структуры сайта научной библиотеки  рефераты
04.06.2012
Переезд на новый хостинг  рефераты
30.05.2012
Работа над улучшением структуры сайта научной библиотеки  рефераты
27.05.2012
Работа над новым дизайном сайта библиотеки  рефераты

рефераты
©2011